Уже к вечеру, захватив только самое ценное добро и казну (чудом отстояли холопы и дружина господские сундуки с серебром, драгими портнами, сукнами и скорой), княжеская семья оставила свой двор, выселившись в загородный терем. Прочее добро, оставленное в бертьяницах, погребах и анбарах, тотчас было расхищено и потрачено татарами. Рассыпали, балуясь, зерно, пивом поили коней, мочились в лари с мукой и солодом. Грубый холст, за ненадобностью, резали на куски и бросали либо подстилали коням под ноги. Ключников, старост, городовых выборных, мытников и вирников, что приходили с грамотами, исчисляющими доходы, били по щекам, рвали из рук грамоты, тут же разрывая их на части, отбирали без счету принос и требовали еще. Людей в богатом платье раздевали прямо на улицах. В торгу брали, что понравится, не спросясь, и на попреки купцов отвечали плетью. Церкви пока не трогали, но уже где и начинали, заходя внутрь, прихватывать то чашу, то дорогое кадило, парчовую ризу, пелену, а то и серебряный, с каменьями и жемчугом, оклад иконы. Причем татарин в остроконечной шапке, сдиравший святыню, вроде бы и не видел ни священника, ни толпы молящихся прихожан. Русичам, что дерзали перечить, татары, кто понимал по-русски, отвечали, смеясь:

– Скоро мы все ваши церкви на мечети переделаем! Будете нашему Богу молиться!

К тому часу, когда дьякон Дюдько повел свою несчастную кобылу и был остановлен татарами, уже до того раскалилось все в городе – люди, камни, бревенчатые стены домов… Солнечным жаром заливало город, и в жару, в пыли, в скверне и ругательстве, как жаждущему море, маячило всем одно: восстание! Перекошенные лица мужиков, неистовые глаза, изнасилованных женок, ограбленные дворы с расхристанными настежь воротами – все кричало, взывало, молило об одном. И – началось.

Не Дюдько, так другой бы. Вместо того чтобы враз отдать повод и, заплакав, поворотить домой, он вцепился в узду своей лошади и, пихаясь, лягаясь сапогами, подворачивая голову, на которую сыпались удары татарских плетей, плюясь кровью, возопил к народу:

– Ратуйте!

А было пятнадцатое августа, праздник Успения Богородицы, город был полон народом, сошедшимся на богомолье, явились даже и из пригородных сел. И – в жаре, в волнах солнечного света и пыли, в высоком звоне праздничных колоколов (звонари тут же забили набат) – началось.

Все можно говорить и писать через века: о недостатке такта, о несдержанности и ошибках тверского князя, но когда грабят добро, насилуют женку и дочь, когда сводят коня со двора, и ты… Ох, как сладко наконец услышать было это вот «Ратуйте!» и увидеть, что кто-то первый начал!

Тех татар, что тащили кобылу Дюдька, уничтожили, даже не поняв еще, что и делают, а там – пошло по всему городу. Где-то били, волочили, топтали ногами, надругаясь, рвали у живых срамные уды – вот те за женку мою! Бабы связанным выцарапывали глаза. Ордынских, ни в чем не виноватых гостей в торгу мужики всех изрубили в куски и потопили в Волге. Такого вроде и не бывало прежде никогда. Шевкал с ратью заперся в стенах княжого двора. Два сумасшедших дурных приступа – лезли аж с голыми руками на стены – татары отбили с большим уроном для русичей. И тут-то явился в город князь Александр.

Анна изо всех сил удерживала сына:

– Не езди! Уймутся, отсидится Щелкан, – называла так, как говорили в народе, уродуя имя из презрения к ордынскому насильнику, – отсидится, омягчеет, тогда ты его и спасешь, и отпустишь в Орду!

Александр мерил покой крупными шагами, сжимал кулаки. Он еще не ведал, не видел, что творится в городе. Знал – режут. Наконец, ближе к вечеру, не выдержал. Не вынес.

– Еду, мать! Може, тово… остановлю смердов…

Анна бросилась было за ним, ее удержали силой.

Александр въезжал в город с малою дружиной, сквозь оставленные без всякой охраны, настежь отворенные ворота, и первое, что кинулось в очи, – разволоченный донага и страшно изувеченный труп татарина. Конь всхрапнул, обходя лужу густой черной крови.

Издали, от княжого двора, доносило разноголосый ор, ржание, лязг и глухие удары. Понял: бревнами ломают створы ворот. Подъезжая, уже на улице у забора завидел длинный ряд порубанных на приступе тверичей, убитых и тяжко раненных, около которых, обмывая и перевязывая, суетились и хлопотали женки. Дальше была толпа с дрекольем, рогатинами и топорами, а там, впереди, под треск и лязг, били в ворота, били и тут же валились под стрелами татар. Подбегали новые, подхватывая тяжелое бревно, и падали снова… Александра, похотевшего кинуться вперед, удержали за стремена:

– Убьют, княже!

Его узнавали, толпа вокруг густела и густела. От крика осаждающих почти ничего не было слышно, даже конское ржанье тонуло в реве мужиков. Ветра не было совсем. Жар от перегретых дубовых мостовых струился ввысь, и в его невидимых струях чуть подрагивали высокие кресты собора.

Александр уже не помнил, зачем он приехал сюда. Падающие под стрелами на его глазах мужики требовали одного – мести. Не мог он, князь, предать своего восставшего города. И, как воин, сразу поняв, что без долгой осады и многой крови ратной княжеского двора не взять, Александр, сообразив по безветрию, что город наверняка уцелеет, приказал:

– Жечь!

Он именно ничего не делал, не наряжал дружинников, не посылал никого за хворостом и огнем, он только сказал вслух и громко: «Жечь!» И горожане, что давно уже хотели того же самого, и только уважение к дому своего князя удерживало их, тотчас ринули, и уже потащили дрова и хворост, и уже стали с ведрами и бадьями воды на кровлях соседних домов – не загорелись бы хоромы горожан, – и уже рогатками загораживали ворота княжого двора, и уже затрещало и дымно потянуло ввысь, а там и пламя выбилось над узорными кровлями, и донесся испуганный, жалкий крик татар, тотчас перекрытый дружным тысячеголосым торжествующим ревом.

Теперь татары выбивали ворота, заваленные снаружи всяким дубьем. Трещали створы, кто-то лез, а в него с улицы летели камни и стрелы, другому, что спустился по веревке со стены, тут же раскроили голову. Огонь ярел, охватывая клеть за клетью, рушились терема, и в их пламени метались, сгорая, татарские кони, а спешенные всадники в дымящемся платье, скалясь и узя глаза, продолжали бить из луков по толпе, оступившей княжеский двор, пока горящие балки с гулом и грохотом не обрушивались им на головы. Это были хорошие степные воины, и они дорого продавали свою жизнь.

Двор сгорел. Город от огня отстояли. Татарская рать, вместе с царевичем Шевкалом, была истреблена полностью.

Кратко было похмелье на этом пиру! Зимой уже двинулись на город татарские рати. Но за эти несколько хмелевых и веселых месяцев возникла и широко разошлась по Руси, дойдя и до нашего времени, гордая, как народный мятеж, песня о Щелкане Дюдентьевиче, где утверждалось в конце, вперекор всему, что после расправы со Щелканом «…так и осталося, ни на ком не сыскалося».

Сыскалось. И на тех даже, кто ничего и не знал о погроме татар в Твери…

Глава 60

И то сказать, что струсил Узбек и на этот раз. Не Орду послал на Русь, а вызвал к себе московского князя и ему, вкупе с татарами, приказал покарать непокорную Тверь. Но уже и покарать потребовал жестоко. Пять темников с пятью тьмами отборного войска шли на Тверь помимо московских, суздальских и иных ратей. И стал для города смертным этот погром и час.

Князь Иван теперь дождался своей судьбы. Он как раз возился с меньшим, всего лишь в начале июля родившимся сыном Андреем, когда пришла весть о восстании в Твери. Иван выслушал, держа малыша на руках. Два мальчика подряд – такого он даже и не ждал от Елены. И этот, меньшой, был славный, здоровый малыш, и сейчас, когда уже краснота сошла с лица, смешно так лупил глазки на родителя. Поэтому Иван не шевелился, не стирал даже улыбки с лица, хотя впору было выронить младеня из рук. То есть глупее и проще погинуть, ежели бы даже и захотели тверичи, и то не мочно!