Да и то не забудем, сказанное в древнейшей книге земли: «В поте лица своего добывай хлеб свой». И зри: племена и народы, исхитрившиеся в том, чтобы облегчить себе бремя труда, очень быстро затем выродились и исчезли с лица земли. Ибо нужно, чтобы «в поте лица». Нужно всегда и во всем предельное усилие. И только в предельном усилии труда велик человек, только в трудовой «трудной» (а отнюдь не в легкой, лишенной тягот!) жизни – истина.

Алексий мелет зерно. Сыплет и сыплет из-под жерновов тонкая серая пыль с сытным ржаным запахом. Худеет мешочек с зерном, растет горка муки. Можно ли оправдать князя Юрия? Можно ли уверовать, что в Твери, после Михайлы Ярославича, не появится в черед свой Юрий? Что нужно сделать, чтобы земная власть не порывала с путем добра, доброты и справедливости? Владимир Святой не хотел казнить разбойников, бо они те же христиане. И епископ уговорил князя применить в этом случае строгость власти. Но где предел? И кто тать, а кого лишь назовут татем за несогласие в мыслях? Для Юрия тать – Михайло (не мог же он, и правда, отравить княгиню Агафью!), для Михайлы – Юрий. Но Юрий – сын Данилы Александровича, а лучше его, говорят, не было никого. И еще есть его крестный, Иван. Мели, мели, мельница! Уже и руки стали привыкать, и уже что-то красивое кажет в скользящем кружении камня и в тонкой осыпи сыплющейся муки. И жизнь пройдет по кругам своим, и все умрут, и народятся новые люди… И что съединит их, и что останет в памяти людской? Нет, не безмысленна, не подобна злакам растущим жизнь людская! Раз возможно нам творить добро или зло, стало, возможен и выбор пути доброго или злого. И не камням, людям проповедал Иисус истины братней любви! Мели, мели, мельница. Мысль должна созреть и стать твердой, должна перейти в убеждение, больше того, стать мерилом всей жизни и поступков твоих. Голая мысль, без действования, мертва. И надо до изнеможения молоть зерно в ручных жерновах, чтобы понять этот, такой простой и такой непреложный, закон жизни. Почто проклял Иисус сухую смоковницу? Пото, что даже и дереву непристойно не приносить плодов своих! Мели, мели, мельница, крутитесь, тяжелые жернова. И ты, человек, что понял, – сделай. Иначе проклят ты, как сухое дерево в далекой Иудейской земле, ибо плодов – дел твоих, – а не одних речей, хотя бы и высокомудрых, жадают от тебя присные твои. И ежели ты не возможешь более ничего иного, – паши, сей и мели зерно, это святая работа, и в ней одной уже – оправдание жизни твоей. А ежели ты возможешь иное, делай тоже, но не гордись, не возвышай себя над пахарем. Засевай ниву душ человеческих, созидай и твори, и знай, что ты – мелешь зерно. Соразмеряй труд рук своих с усилием разума, и ежели слишком легок твой труд, усилься и делай больше, ибо несть веры тому, кто лукавит в работе своей, и несть блага в труде том, который содеян с большею легкостью, чем этот. Мели, мели, мельница! Впереди еще много труда и много лет подвига. И много большую тяготу подымет на плечи свой инок сей, нареченный в монашестве Алексием, сын великого московского боярина Федора Бяконта и крестник княжича Ивана, отныне и навсегда посвятивший себя Богу.

Глава 50

Он знал, что, возможно, едет на смерть. Благословился у епископа Варсонофия и у духовного своего отца, игумена Иоанна. Анна с Василием провожали его до Нерли. Здесь он еще раз исповедался и принял причастие. Анна стояла с малышом на руках, уродуя губы и глядя на него теми страшными, отчаянными глазами, которыми смотрят русские женки на своих мужиков во все века русской истории, провожая их на войну, на каторгу и на смерть. И Василий, еще ничего-ничего не понимавший, вцепившись ручками в шею матери и охватив мать ножками, как толстенький медвежонок, тоже смотрел на отца любопытным вопрошающим взглядом, недоуменно переводя глаза с него на мать. Так и запомнилось: зеленый склон берега, церковь на горе, плывущая среди белых облаков, и женка с дитем на руках, в узорном долгом наряде, по бровям замотанная во владимирский синий с золотым шитьем плат, высокая, стройная, с кричащими, полными мольбы глазами и губами, искусанными в кровь, – только бы не возопить, не пасть ничью на землю, царапая травы и цветы, что как пестрый ковер разлеглись под ее ногами… И слезы, вечные слезы жены, и ничего больше – родина, Русь.

Дальше, к Владимиру, князя провожали старшие сыновья, Дмитрий с Александром, и бояре с дружиною. Его встречали. Юрий уже отбыл в Орду, а для большинства бояр и смердов тут, в стольном граде земли, он, Михаил, все еще оставался великим князем владимирским. Встречали и даже чествовали. Михаил не торопился, ожидаючи вестей из Орды от бояр, посланных туда с Константином. Теперь, когда пришел час тяжкий, у многих и многих раскрылись глаза на то, чем был Михаил для них и для всей Русской земли, и его не хотели отпускать.

– Не езди, княже, лучше умрем за тя! – восклицали, и не ложно, бояре, кмети и простецы, прибежавшие на княжеский двор проститься с Михаилом.

Жали хлеб. По небу, над главами соборов и кострами городовой стены, текли белые ватные облака. Задувал мягкий, полный медовыми ароматами лугов ветер, и так не хотелось уезжать отсюда в далекую чужую степь, к чужим и жестоким людям, добивающимся сейчас у хана Узбека его, княж-Михайловой, головы!

Во Владимир прибыл царский посол Ахмыл, знакомец Михаила. Нынче все чаще и чаще послы с неограниченными полномочиями заменяли баскаков и, дорвавшись до русских городов и сел, грабили «райю» как только могли, воскрешая худшие времена хана Беркая. Послы уже не пораз разоряли Ростов и иные волжские грады, и Михаилу все труднее и труднее было оберегать хотя бы свою Тверскую волость от жадной бесцеремонности «новых людей» Сарая.

Ахмыла он знал. Тот был жесток, но прям и уважал Михаила, как сильный уважает сильного. Князю при встрече, оставшись с глазу на глаз, он без обиняков сказал, чтобы тот ехал в Орду не стряпая.

– Беда, князь! – говорил Ахмыл, сводя к переносью гнутые брови кочевника и цепко сжимая коричневою рукой серебряный ковш с медом. – На твою галаву беда! Кавгадый тебя обадил перед царем. Уже и рать на твой улус готова! За месяц не придеши, худа будет! Все твои городы возьмут! Кавгадый рек: да ты к царю совсем не придеши, хочеши побежать в немцы! – Ахмыл выпил, обтер ладонью усы, прямо поглядел на Михаила: – Я табе правда гаварю, на свой галава гаварю! Узбек уже повелел твоя Костянтина галоднай смертью морить, да все ему гавари: тогда-де Михаил вовсе не придет в Сарай! За месяц приди, не придешь – рать выйдет. Я сказал, ты слышал.

Михаил, супясь, достал кошель, высыпал в пустой ковш горсть жемчугу, придвинул Ахмылу. Тот взял ковш, потряс головой:

– Падаркам спасибо, князь, а что сказал – сказал. Ничего для тебя сделать не могу. Больши не могу. Теперь Орда закон: серебра давай! Кто больше дал, тот и прав. Плахой времен! Старый люди, честный люди плахой пора, умирай пора! Еще скажу: я не гавари, ты не слыхай. Пойдешь Орда, берегись! Кавгадый берегись. В дарога очень берегись – убьют, не допустят к царю. Слово мой помни и поспешай, князь!

Вечером Михаил собрал думу. Тверские бояре многие отговаривали:

– Пожди, княже! Второго сына пошли! Царь гневен, тебя не помилует!

Дмитрий с Сашком, с загоревшимися лицами, наперебой предлагали поехать вместо отца:

– Если надо, то и смерть примем тамо, в Орде!

Михаил слушал их всех, и в сердце были нежность и боль. Он уже решил после разговора с Ахмылом, понял, что надо спешить. Пригорбясь, смотрел на все это смятенное, гневное, протестующее гнездо свое, на бояр, которых, и досадуя порою, любил, на детей, что не посрамили отца в этот решительный час. Взгляд широко расставленных глаз князя был властно-спокоен, но что-то остраненное, мудрое и уже далекое-далекое порою мерцало в глубине его зрачков. Он слегка приподнял тяжелую руку, водворил тишину. Заметил, запомнил, что и сидели нынче не по чину, не с отстоянием, а близко, сдвинувши плечи, одною тесною ватагой, словно соратники в последнем тяжком бою, сошедшие на час малый, с мыслию о смертной чаше – ю же испить кому из них предстоит? А за узкими окнами покоя лежала родимая земля. Над землею текли облака, волоча по зелени трав, по золоту спелых хлебов тени и свет. Солнце низилось, и приканчивались дневные труды. Сейчас последние запоздалые возы с тяжелыми душистыми снопами едут с полей, и цепинья перестали плясать, умолкли на токах. Сейчас доят коров, и, воротясь с полей, обожженные солнцем мужики подрагивающими от усталости руками подносят ко рту кринку с пенистым парным молоком. И в очередь белоголовые, звонкие, как галчата, дети тоже торопятся, лезут, сопя, напиться после отца белопенной сытной вологи. Мычат телята, блеют овцы, свиньи ворочаются и хрюкают в хлевах, ожидая корыта с пойлом. И уже готовится рать, чтобы все это обратить дымом, чтобы запрудить беженцами дороги и трупами обесславить поля, и уже готов огонь для сжатых хлебов и готовы веревки для женок и малых детей… И за всё и вся в ответе по-прежнему он. Он один, а не Юрий, с его смешным ярлыком на великое княжение, полученным в постели покойной царевой сестры!