– Досягну! – тупо и упрямо повторяет Юрий и, резко охапив каповую, в серебре, чашу, пьет.

В тот день, когда в княжеской думе решилось, что Юрию ехать в Орду без великих даров и не противустать явно Михайле Тверскому, Федор Бяконт воротился домой поздно, усталый и довольный. Юрию всегда недоставало терпения, и ныне, окоротив своего князя, великие бояре могли тихо торжествовать. Как ся оно повернет в Орде – невестимо, а коли чья голова и падет под ханский топор, так преже набольшего! Пущай Михайло за все в ответе, пущай Тверь напереди. По нынешней поре эдак-то и вернее!

Омыв руки и лицо, переоболокшись в домашнее, мягкое, испив от души кислого квасу, прошел Федор на домашнюю половину, огладил по головам сыновей-подростков. Славные растут отроки! И не заботят так, как старшой. Елевферия одного и не было. «Верно, у себя, как всегда, над книгой сидит! – подумалось с легким недовольством. – Мог бы, после думы-то такой, и встретить родителя! Седни и похвастать мочно!»

– Послать за Олферием? – вскинулась Марья.

– Сиди! – решил Федор, подумав. – Погодя сам схожу.

Он сел было за трапезу и не выдержал. Едва отведав, встал, вышел в галерейку, поднялся по узкой лесенке к вышним горницам. Постучал. У Елевферия горела свеча, но он не читал, сидел недвижно и даже не встал, только поглядел на отца глубоким и грустным взором. Сын как-то и вырос, и окреп за последние годы, хоть и невелик ростом. Бородка сошлась клином и потемнела, родниковые глаза углубились, потемнели тоже, наполнились мыслью. Федор, подавив обиду свою, не стал сетовать, что сын не вышел к ужину, присел, начал сказывать о думе, о том, как окоротили Юрия. Сын слушал, кивал, изредка взглядывая на отца. Выслушивал терпеливо, но без участия, словно побаску какую. Отец обиженно замолк, не договорив. Елевферий шевельнулся, вскинул головой, отбрасывая долгие волосы:

– Прости, батюшка! Прошать хочу у тебя. Орда теперь беспременно вся к бесерменам перейдет, в ихнюю веру?

– Бают, так! Новый хан ихний, Узбек, на то поворотил.

– А христианам теперь, тем, что в Сарае, как же?

– Дак что ж… епископ сарский сидит… Без нас-то тоже… Как оно дале пойдет, не ведаю, сын!

Елевферий помолчал и сказал просто, как о чем-то давно готовом, о чем сообщают походя:

– Я в монастырь ухожу, батюшка.

– Ты што… Пошто так-то? – потерялся Федор. Полураскрыв рот, он воззрился на сына. Конечно, ожидано было, давно ожидано, и все ж… Крестник Ивана! Первенец… Службой уж николи б не обошли! Было преже – мыслил на своем месте в думе Елевферия утвердить, с тем и помереть уж… А тут – в монастырь! Да круто как! А что решил твердо – по глазам было видать. Сына Федор с годами навык понимать и – в большом – не перечил. Но тут такое…

– Воеводы во бранях землю берегут! Думны бояре о делах мыслят! – с обидой, не сдержавши себя, вымолвил Бяконт. – Разве ж тебе чести и места недостало бы?

Сын медленно покачал головой:

– Сказано: «Яко держава моя и прибежище мое еси ты!..» Теперь, когда бесермены одолели Орду, а латины вот-вот покончат с Цареградом, когда и ляхи и литва уже покорились папе римскому и католической вере, что возмогут воеводы? Одолеть в двух-трех битвах? Ну, отбить ворога раз-другой… Ежели вся Орда не навалит, или весь Запад враз, или совокупною силою, и что тогда воеводы?! И думные бояре от великой беды не спасут. И при князе своем, и без ратного одоленья пропасти мочно! Сменить веру, а там и всё: храмы, навычаи, молвь книжная… Там, глядишь, и само имя «Русь» исчезнет, на что ся другое повернет. Забудут предков гробы и святыни отринут. Знатные учнут величаться в иноземном платье и молвью чужою щеголять, учнут гнушатися смердов своих, дальше – пуще, и, поиначив всё, исчезнет Русь, всю себя истощит. И не будет уже ни языка, ни памяти, ни святынь от них, а всё инако… Вот что на ся грядет от иных земель! И како обороним, и чем, и кто возможет? Единым – верою! Верой стоят земли, и языцы верою укрепляются. Зри, батюшка, и помысли о сем! Не меч, но крест православия – наша крепость и спасение на земли! Я не от мира бегу, отец, и меч не отринул от себя, но пусть будет отныне меч мой – меч духовный, им же утвердимся ныне и присно. В вере – правда! А кто одолеет в споре за власть – князь Михайло или Юрий – разве это важно, отец?! Разве в этом спасение Руси?! Я даве молился и Он, – тот, кто крестную муку приял за ны, – Он явился мне и утвердил, овеял… Не видом, нет, а так, как ветер или как лунный свет!

Федор понурил чело, долго молчал. Таких речей как-то и не ожидал он от сына.

– Ну, коли так, не держу…

Исподлобья взглянув, уверился, что нет, не напрасно молвит такой его первенец, княж-Иванов крестник, не от детской резвости ума, и про монастырь строго решил. И словеса высокие не впусте молвит. Быть может, и дано Елевферию нечто, чего он, Федор Бяконт, не в силах понять! Эвон: все одно – Михайло, Юрий ли… Ан не все одно! Кабы все-то одно, он, Бяконт, может, и за Михайлу бы заложился. А вишь, оно как… Всю жисть батька положил на то, а он – как локтем со стола смахнул, и вся недолга. Нет, милый, и в монастыре-то не мед! Да ведь что я, знает же! Монастырь-то выбрал ли? (Испросить боязно!) Хоть здесь-то бы подсказать… А матери, ей как повестить такое? Ох! Пока малы дети, все мнишь: скорей бы выросли, а вырастут – и не удоволить им! И добро еще, коли станет архимандритом (уж об епископском сане Бяконт боялся и мечтать), а ежели в простых мнихах пребудет? А ведь и станет с него!

А паче того, и горше, чуялось: в чем-то становится сын выше самого Бяконта, выше отца своего, и уже и боязно началовать, начал вести… «Высидела утка лебедя!» – с горьким удивлением подумал великий московский боярин Федор Бяконт.

Глава 43

Первые же слухи о событиях в Орде породили в Новгороде смуту. Михаилу заявили, что, по вечевому приговору всех вятших и меньших, отказывают давать великому князю черный бор и дань заволоцкую. В ответ Михаил вывел из Новгорода своих наместников и прекратил подвоз хлеба. Год был тяжек, новгородцы смирились. Князю было послано с дарами. Городу пришлось дать Михаилу по миру полторы тысячи гривен серебра отступного.

Урядив с Новгородом, Михаил собрался в Орду, к Узбеку. Уже ясно стало за протекшие месяцы, что Узбек утвердился прочно, и приходилось ехать на поклон, получать у нового хана ярлык на великое княжение. Оставя наместникам строгие наказы (пуще всего – беречься возможных Юрьевых пакостей), расцеловавшись с Анною, а пятнадцатилетнего Дмитрия, с приданными боярами, посадив вместо себя, Михаил отбыл во Владимир, чтобы оттуда уже плыть в Сарай.

К новому хану за ярлыком церковным собирался и митрополит Петр, и так уж совершилось волею судеб, что Михаилу с Петром пришлось плыть вместе, в едином корабле. Великий князь не мог не пригласить митрополита, а Петру неудобно было отказать князю и ехать в особину.

Караван судов, – и среди них самый большой, расписной и изукрашенный резью, с беседкою, устланной коврами, великокняжеский, – спустился по Клязьме, вышел в Волгу и, растянувшись долгою вереницею крутобоких, с вырезными носами учанов, лодей и паузков, под серо-белыми, желтыми и красными парусами, на поворотах и стремнинах обрастающий сверкающею щетиной долгих весел, враз и дружно пенивших синюю громаду волжской воды, поплыл в Сарай.

Поначалу великий князь с митрополитом сторонились друг друга. Михаил больше сидел наверху, в беседке, обдуваемый ветром, обозревая плывущий караван, извивы Волги, зеленые берега и осыпи крутояров, на которых все еще щетинился лес, не желающий уступать места ковыльному натиску степей. Думы его были невеселы. Тревожил Новгород, едва укрощенный, тревожил московский князь, тревожил юный Дмитрий – как-то он там? На пятнадцатом году можно и натворить беды, уже и ближний боярин за шиворот не возьмет. А сын рос нравным, крутым, уже и прозванье получил от холопов: Грозные Очи. Должен быть грозен князь! Но и мудр, но и добр порою. Хотя ему самому, Михаилу, доброта давалась все трудней и трудней, девять лет власти сделали свое дело… Второй сын, Саша, тоже тревожил. Этот, напротив, излишнею легкостью нрава. Или уж у него, у отца, столь требователен взгляд на детей? Этим детям править Русью. Тут подумаешь! Константин, тот еще был непонятен. Красивый, большеглазый, высокий, а – робковат. Хоть, конечно, третий сын, а все же его сын, Михаила! Он сам никогда не робел на ратях, ни на охоте, ни в иных путях княжеских. Чуял восторг, гнев, прилив удали, а страха – никогда. Разве за кметей своих, а за себя – нет. Быть может, потому, что о себе думать времени не хватало, может, и оттого, что не убывала сила в плечах, годы не чуялись еще телом, разве – душой иногда, как нынче, и то перед неизбежным, перед неподвластным ему, там, где и сила бессильна… Раздражало и то, что рядом этот чужой и, вместе, столь уважаемый многими муж – митрополит Петр. Не знал, как держать себя с ним, как и речь вести, после Переяславского-то собора!